June 2nd, 2016

00Canova

Кастрация Джеральда Даррелла

Коллега перечитал на днях (через 25 лет после первого знакомства) бессмертных «Гончих Бафута» Джералда Даррелла, в классическом русском переводе Эдварды Иосифовны Кабалевской, и впал в недоумение от занудства и бессодержательности картин африканской природы:

Позади остался лес деревьев-великанов, сверкающих в своих роскошных мантиях из лакированных листьев, подобно гигантским зеленым жемчужинам, а впереди до самого туманно-голубого горизонта цепь за цепью встают горы, сливаясь и переходя одна в другую, словно огромные застывшие волны; они как бы обращают лицо к солнцу, а склоны их от подножия до гребня покрыты пушистым золотисто-зеленым мехом травы, которая зыблется по прихоти ветра и то светлеет, то темнеет, когда ветер ее завивает или разглаживает. Лес позади расцветал то буйным багрянцем, то зеленью самых ярких и резких тонов. Впереди же все цвета этого странного горного мира были мягкими и нежными — бледно-зеленый, золотистый и все оттенки теплого желтовато-коричневого. Плавные изгибы и складки холмов, покрытые этой нежной, пастельных тонов травой, очень напоминали природу Англии — ее южные низины, только в больших масштабах. Но вот солнце здесь сверкало без устали и нещадно палило — совсем уж не на английский лад.

И действительно, читая такой пассаж, хочется себя ущипнуть, протереть глаза и заплакать. Неужели и правда писатель, которым мы так зачитывались и увлекались в детстве, и на самом деле столь зубодробительно уныл в своей тягомотной повествовательности? А то, что мы столько лет принимали за оргазм, на самом деле было бронхиальной астмой?! Поверить в это оказалось превыше моих сил, и я полез в первоисточник:

Behind lay the vast green forest, looking from this distance as tight and impenetrable as lambs' wool; only on the hilltops was there any apparent break in the smooth surface of those millions of leaves, for against the sky the trees were silhouetted in a tattered fringe. Ahead of us lay a world so different that it seemed incredible that the two should be found side by side. There was no gradual merging: behind lay the forest of huge trees, each clad in its robe of polished leaves, glittering like green and gigantic pearly kings; ahead, to the furthermost dim blue horizon, lay range after range of hills, merging and folding into one another like great frozen waves, tilting their faces to the sun, covered from valley to crest with a rippling fur of golden-green grass that paled or darkened as the wind curved and smoothed it. Behind us the forest was decked out in the most vivid of greens and scarlets — harsh and intense colours. Before us, in this strange mountain world of grass, the colours were soft and delicate — fawns, pale greens, warm browns, and golds. The smoothly crumpled hills covered with this pastel-tinted grass could have been an English scene: the downland country of the south on a larger scale. The illusion was spoilt, however, by the sun, which shone fiercely and steadily in a completely un-English manner.

Как видите (если видите), это оказались два совершенно разных текста. Вялый и безжизненный русский пересказ, полный выцветших штампов, не дотягивающий по содержательности до учебника природоведения — и живой, динамичный, с бесконечной изобретательностью в лексике, английский оригинал, где даже самое тривиальное наблюдение за природой окрашено неповторимой повествовательской иронией...

Формализовать все различия между оригиналом и переводом, из-за которых на выходе получаются два столь непохожих текста, мне, наверное, было б сложновато. Но навскидку замечу три способа, какими переводчик перерабатывает искромётное авторское повествование в унылую словесную руду.

— в первой фразе русской версии случился бессмысленный и беспощадный переход повествования из прошедшего времени в настоящее — связанный, видимо, с ошибочным истолкованием формы глагола lay, которая действительно является настоящим временем от to lay (класть), но в то же время — прошедшим от to lie (лежать). Даррелл всю дорогу описывает пейзаж как приключение, которое последовательно разворачивалось в прошлом, поэтому горы у него вставали, лежали и не сливались. Эдварда Иосифовна, не задумываясь, разворачивает рассказ в настоящее, отчего последовательность воспоминаний о сменявших друг друга картинах, поочерёдно увиденных рассказчиком давно и далеко, превращается в описание текущего пейзажа, детали которого встают, обращают, покрыты, зыблются, светлеют, темнеют, завивают или разглаживают прямо сейчас. Я не стану утверждать, что этот непрошенный переход из прошлого в настоящее время мог что-то серьёзно разрушить в моём детском восприятии этого отрывка. Это не болезнь, а симптом: переводчик тут просто вообще не заморачивается такими мелочами, как ритм и последовательность повествования. Достаточно маленькому камешку угодить в его туфлю, как он готов поступиться смыслом и логикой рассказа во имя точного, как ему кажется, следования словарному смыслу одного-единственного глагола.

Ahead of us lay a world so different that it seemed incredible that the two should be found side by side. There was no gradual merging, — рассказывает Даррелл во второй и третьей фразе отрывка. Переводчику эти «оценочные суждения» автора вообще показались лишними, так что они были просто выброшены из текста целиком. Какую смысловую и стилистическую нагрузку носит у Даррелла этот толкинистский запев «Впереди нас лежал мир, столь непохожий, что казалось немыслимым...» — очень хорошо понятно. Рассказчик ровно затем и разбавляет картины природы личными оценками, впечатлением, эмоцией, обобщением, чтоб не превратить свои путевые заметки в слегка беллетризованную версию линнеевского четырёхтомника Systema naturae. Даррелла потому так и увлекательно читать, что сам он, остроумный и живой рассказчик, присутствует в любой картинке, предлагает собственное впечатление и формирует наше — используя для этого богатейшую аппаратуру литературного английского языка. А Эдварда Иосифовна не видит ни смысловой, ни ритмической пользы в этих авторских встреваниях в пейзаж — поэтому просто их выкидывает, чтоб не мешали следить за переходами «багрянца» в «пастельные тона» и обратно.

Эти два примера наглядно показывают, сколько отсебятины, искажений и правки вносит переводчик в каждое предложение исходного текста. Но последняя фраза отрывка переведена практически дословно, и на этом примере мы можем видеть, какую роль в выхолащивании даррелловского текста играет утрата смысла и интонации.

The illusion was spoilt, however, by the sun, which shone fiercely and steadily in a completely un-English manner, — пишет Даррелл. Эта фраза — хрестоматийный образчик известного повествовательного приёма, который нашёл отражение не только в куче культовых английских текстов, от Лоренса Стерна до Монти Пайтона, но даже и в русских анекдотах про англичан. Например: Темза, сэр. Или: Cудя по звёздам, Ватсон, у нас спиздили палатку. Истинный англичанин, рассказывая про любой происходящий вокруг мегапиздец, использует исключительно отстранённый, академический тон, с запятыми, придаточными приложениями, строго следя за согласованием времён и правильностью грамматических конструкций. Самый яркий пример, на мой вкус — письмо «Моей вдове», оставленное умирающим капитаном Робертом Фальконом Скоттом в Антарктиде, когда все собаки были уже доедены, все товарищи по экспедиции — мертвы, и сам он готовится околеть в ближайшие часы от голода и холода. Капитан Скотт сидит за столом в неотапливаемой палатке, среди трупов своих спутников и обглоданных собачьих костей, докуривает последнюю трубку, и карандашом, зажатым в рукавице, выводит строки послания своей вдове (на самом деле, всё ещё жене, но Скотт — реалист, и безошибочно указывает её статус на момент получения письма):

Had we lived, I should have had a tale to tell of the hardihood, endurance, and courage of my companions which would have stirred the heart of every Englishman. These rough notes and our dead bodies must tell the tale.

По этим строкам, где умирающий человек описывает собственную гибель, можно и нужно изучать согласование времён в четырёх формах английского условного предложения. Собственно говоря, это и происходит спустя 104 года после гибели капитана. Строгое следование непроизносимым грамматическим формам — это и есть ответ истинного англичанина перед лицом стихии, смерти, Хаоса.

Капитан Скотт — пример экстремальный. Даррелу, выезжающему по африканской дороги из чащобы на яркое солнце, гибель явным образом не угрожает. Но довольно очевидно, что ему в ближайшее время предстоит такое пекло, которого двигатель его грузовика в предыдущем абзаце уже не выдержал, вскипев от перегрева. А рассказчику дела нет до солнцепёка: сожалеет он лишь об испорченной иллюзии сходства камерунских холмов с южной Англией. И не забывает облекать своё сожаление в изысканные речевые конструкции.

В русском переводе читаем: Но вот солнце здесь сверкало без устали и нещадно палило — совсем уж не на английский лад. В этой фразе нет ни иронии, ни подтекста, ни позиции автора, зато есть бессмысленное, применительно к Солнцу, слово «лад», из непонятно какого лексикона. На какой, извиняюсь, «лад» (или «ляд») светит солнце в Англии?! Наблюдение Даррелла о том, что Солнце ведёт себя in a completely un-English manner — изящно завуалированный упрёк светилу, которое своим яростным африканским поведением демонстрирует дурные манеры, и в Англии оно б себе такого не позволило. Чтобы это понять, почувствовать и передать в переводе, нужно взглянуть на Солнце, Африку, на весь наш мир глазами англичанина — а этого Эдварда Иосифовна сделать просто не в состоянии. Она смотрит на мир глазами советского переводчика, и просто своими словами пересказывает фабулу прочитанных английских записок, совершенно не пытаясь в процессе сохранить личность, юмор и интонацию автора.

Так что приходится констатировать: Даррелла-то мы в детстве толком не читали. А читали мы куцый пересказ. Но тем замечательней, что прекрасный писатель смог к нам прорваться и увлечь своими книгами, несмотря на все глушилки и искажения, допущенные в советских изданиях.
00Canova

Бороться и искать, найти и не сослаться

Девиз «Бороться и искать, найти и не сдаваться» в советские времена обычно произносился без ссылки на источник. Начало этой сцыкотливой традиции положила книга, откуда крылатое выражение вошло в широкий советский обиход. Приключенческий роман Вениамина Каверина «Два капитана» был в СССР широко известен, дважды экранизирован, и даже отмечен Сталинской премией за 1946 год. В тексте романа этот девиз встречается 9 (прописью: девять) раз; собственно, им же — в виде надписи на памятнике погибшей экспедиции капитана Татаринова — книга заканчивается. Но откуда эта фраза взялась, Каверин благоразумно умалчивает. Авторы послесловий и предисловий к советским изданиям бестселлера тоже не спешат рассказать читателю, откуда позаимствована цитата, и на могиле какого капитана она на самом деле была высечена.

Оригиналом каверинской цитаты является хорошо известное в Англии выражение To strive, to seek, to find, and not to yield, которое в русском переводе Константина Бальмонта звучит ближе к оригиналу: «Искать, найти, дерзать, не уступать». Версия, использованная Кавериным, фигурирует во многих русских стихотворных переводах, но все они сделаны позже выхода «Двух капитанов». Так что уместно предположить, что сам Каверин и является автором русского выражения в том виде, в каком оно вошло в официальный язык (если ошибаюсь — прошу исправлений в комментариях).

Автором стихотворения Ulysses («Улисс»), которое заканчивается этой строкой, является Алфред Теннисон, английский поэт викторианской эпохи. Сюжет стихотворения, написанного в 1833 году и изданного в 1840-м, — тоска постаревшего царя Одиссея, который после многолетних странствий возвратился на родную Итаку, к семейному быту и мирным делам, но, как выясняется, радости спокойной жизни тяготят героя. Проведя три года на острове, он оставляет трон своему наследнику Телемаху, а сам с командой друзей снаряжает корабль, чтобы плыть в новое путешествие к неизвестным берегам. Может, мы уже постарели, и сердца наши изношены, говорит соратникам Одиссей,
Но воля непреклонно нас зовет
Бороться и искать, найти и не сдаваться
(перевод Г. Кружкова).

Возможно, современный читатель сочтёт этот монолог изящной вариацией на тему античного мифа (вроде письма Телемаку Бродского), или приквелом к одиссеевскому эпизоду в «Божественной комедии» Данте, но в те времена, когда стихотворение было написано и опубликовано (в разгар Первой опиумной войны у южных берегов Китая), оно воспринималось как чёткое политическое заявление, под стать пушкинской отповеди «Клеветникамъ Россiи». Призыв Одиссея к покорению новых берегов и племён, без оглядки на усталость и возможные потери в плавании — вполне в духе викторианской внешней политики: дальних походов, «дипломатии канонерок», расширения границ Империи...

Справедливость требует признать, что при написании «Улисса» будущий лорд Теннисон мог и вовсе не иметь в виду ничего подобного. Биографы напоминают, что поэт, отпрыск небогатой провинциальной семьи, мыкался в то время в чудовищной тесноте, под одной крышей с родителями и девятью братьями и сёстрами (трое из которых к тому времени успели сойти с ума). Так что идея бросить свой дом и родню, чтобы отправиться в вольные странствия куда глаза глядят, могла импонировать поэту безо всякой связи с британским империализмом: он не болен, не калека, просто заебало... Но в истории мировой поэзии мы знаем немало примеров, когда политический смысл вчитывался в стихотворение задним числом — да так, что вернуть словам их изначальное значение не удалось никаким позднейшим поколениям. Обратные примеры мы тоже помним: в той же «Божественной комедии» было больше актуального политического комментария, чем в прозе Проханова. Поди теперь заинтересуй перипетиями флорентийско-пистойской склоки кого-нибудь из ценителей бессмертной дантовской строфы...

Так что имел ли Теннисон в виду британский империализм, или не имел, когда писал «Улисса» — не столь уж важно. Довольно скоро после публикации стихотворения он серьёзно поправил своё материальное и общественное положение, стал поэтом-лауреатом и политической фигурой, полноправным членом викторианского истеблишмента, горячо одобрявшим военные успехи Империи. Так что уже в XIX веке «Улисс» воспринимался как монолог империалиста, который полмира уже завоевал, устал, заебался, порастерял в этой схватке лучших товарищей, а всё равно неймётся, и надо продолжать бесконечный поход.

Если же перенестись в опасные для сочинителя времена, когда Каверин писал своих «Двух капитанов» (первый том вышел в 1938 году), то к этому времени девиз теннисоновского Одиссея уже совсем никак не мог восприниматься в СССР в отрыве от корпуса позднейших поэтических текстов, прославляющих боевой дух и высокую миссию Британской империи. Конкретно — от Редьярда Киплинга, в ту пору осуждённого уже всеми столпами советской литкритики, от Луначарского и Горького до Святополка-Мирского, за империализЬм и колониализЬм. Выбор перед Кавериным стоял простой: либо обезличить свою цитату, либо отказаться от её использования.

Трудно упрекнуть советского писателя за то, что он почёл благоразумным упрятать под половицу авторство Теннисона. Но грех не вспомнить о погибшем капитане, на месте гибели которого действительно начертан тот самый девиз: To strive, to seek, to find, and not to yield. Тем более, что я уже писал о нём сегодня. Это Роберт Фалкон Скотт, британский полярный исследователь, погибший в Антарктиде.